Если бы прямо сейчас я оказалась художником в современной России, в период открытия всех наших старых язв: лжи, коррупции и крепостничества, кокетливо загримированных под симптомы возрождающейся империи, то я бы не стала долго рассуждать над тем, как лучше себя выразить. Скорей всего, я стала бы гиперреалистом, то есть тем чудаком, который никогда не слышал про фотографию. Но и чудаком я была бы неправильным. Поначалу все бы у меня получалось, как и у него, и, копируя, допустим, кусок мяса, я, как самый дотошный ученик реальности, тщательно вырисовывала бы все его прожилки и все неровности, все переходы от девственно-розового к заветренно-бордовому. А еще раньше, в поисках натуры, я бы долго мучила мясника, выбирая в его лавке кусок поживописней: "Мне, пожалуйста, полкило говядины, но без этой вот вульгарной кошенили… нет, этот кусок не подходит, здесь цвет какой-то коралловый… тут мало жира… на этом много крови… ох, неужели у вас совсем нет русского красного!" И после того, как озверевший мясник вытолкал бы меня за дверь с выбранным антрекотом и с искренним пожеланием им подавиться, я отправилась бы в свою маленькую мастерскую, всю мебель которой составили бы холодильник, необходимый для хранения моих моделей, и книжный шкаф, требуемый для поддержания моих мозгов в боевом состоянии, и взялась бы за кисть и линейку. С кистью я делала бы все то же самое, что делают с ней художники, и чего я прямо сейчас не могу описать, потому что к ним не принадлежу, а вот линейкой я бы стала измерять свою краснеющую натурщицу вдоль и поперек. Я бы щурила свои близорукие глаза, поправляла надетые по такому случаю очки, бегала бы от мяса к холсту и обратно, и даже воспользовалась бы транспортиром и штангенциркулем, чтобы ни на йоту не отстать от реальности. Я бы ходила вокруг мяса с полароидом, и, как пытливый криминалист, нюхала, ковыряла и осматривала жертву со всех сторон. Что ни говори, а быть гиперреалистом ужасно утомительно.
Я бы добилась того, чтобы всякий, увидевший мое мясо, захотел немедленно поджарить его на сковороде, или, если бы кусок оказался несвеж, чтобы мухи слетелись на него и долго ползали по картине, не замечая обмана. И вот, после того, как я приблизилась бы на нездоровое расстояние к фотографичности, уничтожающей всякую художественность, я взяла бы и предала гиперреализм самым подлым образом: я одела бы свой идеально отрисованный антрекот в женское платье или в майку-алкоголичку, в детские шорты или даже в кукольное платье. Это была бы крепкая пощечина хорошему вкусу, способная, как и всякая пошлость, вызвать лавину восторженных откликов у неразборчивых критиков и всплеск вялого интереса у небрезгливых обывателей, которым, впрочем, глубоко плевать на все наше самовыражение до тех пор, пока на нем не появится рыночный ценник. И я бы, вдохновленная призраком ценника, не ограничилась одним только антрекотом, а создала бы целый цикл работ с участием мясных блюд.
Сначала из-под моей кисти вышел бы групповой портрет счастливого семейства, идущего на первомайскую демонстрацию: два средне прожаренных шницеля вели бы за руку котлетку шести-семи лет от роду. Откуда у котлетки руки и возраст? Ах, не спрашивайте художника – все это такие формальности!
Затем я нарисовала бы копченную свиную рульку, выглядывающую из отверстия дорогого пиджака и взятую в шуточный плен вилками-микрофонами. Рулька давала бы пресс-конференцию и упивалась собственной важностью, которая стекала бы по подбородку в ворот рубашки, оставляя на нем жирные пятна. Подбородок у рульки, да? Филологи, выйдите вон из этой статьи.
После этого я бы нарисовала шашлык, идущий строем. Ну, то есть, не совсем шашлык, а лишь наскоро замаринованные куски баранины, которые, не зная, как им правильно расположиться между собой, сбивались бы в кучу, или, дурея от запаха уксуса, смешанного с желчью, стремились бы разбежаться по краям эмалированного таза.
А кульминационной работой моего цикла стал бы уже готовый шашлык на углях, шипящий и вкусно пахнущий, который я положила бы на траву рядом с грубо наструганным огурцом и одела бы в матросскую тельняшку и штаны цвета хаки.
И добрые обыватели, привлеченные вывеской, обещающей им кулинарное зрелище, никак не могли бы взять в толк, зачем это я наряжаю бифштексы и очеловечиваю фрикадельки, зачем возбуждаю аппетит и тут же отталкиваю зрителя излишним олицетворением. Но вовремя подоспевшие им на помощь критики все объяснили бы и про антропоморфность замысла, и про "особое" виденье художника. И двое из них заспорили бы между собой, что символизирует собой огурец: слезы Аллаха или роптание евреев, видела ли я когда-нибудь работы Кривелли или сама до всего додумалась? Но это я, конечно, фантазирую о такой критике, потому что подобный диалог мог бы случиться лишь между поэтом и художником, а те обычно гнушаются копаться в грязи современников – свою бы разгрести. И еще какой-нибудь чувствительный гуманист, пристально разглядывающий мой "шашлык", вдруг схватился бы за сердце и воскликнул: "Кощунница, как посмела?" А на следующее утро, после прочтения разоблачающей статьи того гуманиста, все порядочные люди, то есть, все десять с половиной человек, стали бы на меня шипеть, шикать, шмыгать носами и шамкать беззубыми ртами. Но моя сумрачная Родина очень любит всяческих геростратов и каннибалов, и поэтому среди шамкающих ртов наверняка нашлись бы и те, что стали бы оправдывать меня и защищать мое право одевать мясо. Вот на их добрых руках я и проскочила бы в зал славы. Руки у ртов? Филологи, не подглядывайте!
Существует лишь одно крошечное препятствие, мешающее воплощению в жизнь моей художественной диверсии, – я не умею рисовать. Совсем не умею. То есть, с закрытыми глазами даже лучше получается. Я догадываюсь, что там должно быть в конце, но как создать это конечное из отдельных мазков, вынуть его из небытия слабой человеческой рукой, я не понимаю. А, главное, я еще не знаю, как удержаться от лишних движений, эффектных взмахов и закатанных глаз, рассчитанных на несуществующую публику. Как не брать чужого, даже, если оно принадлежит тебе? Поэтому мир никогда не увидит меня с кисточкой. Мир стерпит еще много дряни и безобразия, проглотит массу вторсырья, но я не стану прикладывать к этому свою руку. Странно, правда, что за это никто и никогда меня не похвалит? А разве же не следует похвалить человека, который, не умея что-то делать, за это дело не возьмется, а, если взялся, и потом обнаружил, что не умеет, честно перестанет этим делом заниматься?
Вот только представьте себе, что политики, которые не умеют радеть о всеобщем благе или хотя бы надолго просчитать ситуацию, снимают с себя все полномочия и отказываются принимать судьбоносные для целых народов решения. Разве не следует встретить такое их намерение громкими аплодисментами?
Или, предположим, журналисты, которые в свое время обошли журфак стороной или прошли его насквозь, не ознакомившись с требованием журналистской этики, вдруг краснеют, сознаются в своей лжи и отказываются раскрывать рты по всем телеканалам. Грустные и озабоченные, выходят они вон из профессии, стесняясь даже хлопнуть за собой дверью. И остается у нас одна Альбац, созвучная общему положению дел. Отчего бы нам не привстать с дивана и из уважения не снять тапочки, провожая в небытие бесчисленные пропагандистские караваны, тянущиеся с обеих сторон баррикад?
Или вот еще: вдруг отказываются от христианства толстые попы, но не все, а лишь те, что служат собственному обогащению. Ну, не получилось у них постичь тщетность мирского. И от разочарования скидывают они с себя рясу или лучше разрывают ее, как тельняшку, на своих почти женских грудях, неспособных никого вскормить, и отправляются жирным клином обратно в трудники или в менеджеры госкорпораций. Как не расцеловать их за это в мясистые лбы? Особенно же потому, что мы вновь увидим скрытые за толстыми животами горящие глаза и впалые щеки нашего черного духовенства. Черное может быть и белым, лишь бы честно служило, а не прислуживало.
Ну, и совсем невероятное: крупные воришки и коррупционеры перестают стесняться своей природы и отказываются называться бизнесменами. Вот только, я не знаю, стоит ли их за это хвалить и, чем они тогда станут называться, ведь, воровать у бедняков – это не по-воровски. Вор не обидит честного мужика, и не обкрадет старуху. У настоящих воров за отречение от титула полагается смерть, потому что обратный путь груздя из кузова ведет только в могилу. Говорят, именно за это недавно убили одного вора в законе. Но не нам судить покойного и его палачей, не зная всех их правил – самим бы не споткнуться и не дать петуха во время соловьиной трели. У нас это случается чаще, чем у них, особенно же потому, что они нашли свою заповедь и наперед покаились, а мы все бродим вдоль декалога, умиляясь своему поиску. И даже декалог назвать божиим законом стесняемся. В принципе, можно и категорическим императивом назвать, главное – следовать. А, если не следуем, то стоит ли удивляться тому, что воры за малодушие ставят интеллигентов ниже мужиков и чуть выше петухов? Они в наш мутный мир благоухающих виршей и призрачных смыслов никак не проникнут, зато нас от их среды обитания отделяет всего лишь один выход на Болотную. И, вот, когда мы, очарованные красотой собственного оружия, свалимся в их квадратный мир со своими вещичками, не задрожим ли мы перед ними? Заслужим ли их уважение? И в каком из углов нас будут любить? Ведь, один раз прогнемся, и до конца жизни – пресмыкаться. Бояться надо не полицейской дубинки, а суда честных людей, не глаза во лбу, а глаз на ягодицах. Перед выходом надо читать правила жизни Джемилева, чтобы знать, что тебя ждет, но желать нобелевской премии мира следует не себе, а вождю своей Родины, каким бы дрянным он ни был.
Представим напоследок, что все борцы с несправедливостями системы сделаются честны и бесстрашны, не станут заискивать ни перед одной из сторон и будут сознательно избегать барской любви с той же самоотверженностью, с какой требуют барского гнева. Долго ли выдержит ущербная во всех местах система их бесстрашный натиск?
Как было бы хорошо и правильно, если бы каждый занимался своим делом. И по улицам шагали бы счастливые семьи, а не стесненные жилищными обстоятельствами мишени госпропаганды. И копченые боровы, наколотые, наконец, на острые вилки микрофонов, не капали бы больше жиром с телеэкранов, воодушевляя неокрепшие умы на ратные подвиги. Луганские и донецкие мужики вернулись бы к своим семьям, оставив оружие пришлым диверсантам, и перестали бы нести перед всем миром гордое знамя русской цивилизации. Русская цивилизация тогда бы спокойно вздохнула и вернулась к своему полусонно-депрессивному состоянию, которое, все же, много лучше паранойи военного времени. Вообще же, если бы два центра одной, расколотой надвое цивилизации прекратили бы выяснять отношения на периферии за счет жизней людей, к которым одинаково равнодушны, а их дипломатия от ветхозаветной мстительности вернулась бы к новозаветному всепрощению, то никто бы не посмел сравнивать русских людей с мясом. Вот только, оживить тех, что уже пали жертвами чьих-то непомерных аппетитов в этой несправедливой, плохо срежиссированной и бездарно поставленной войне, в этой интернациональной трапезе лидеров мирового каннибализма, уже никогда, совсем никогда не получится.
! Орфография и стилистика автора сохранены
Многие годы на нашем сайте использовалась система комментирования, основанная на плагине Фейсбука. Неожиданно (как говорится «без объявления войны») Фейсбук отключил этот плагин. Отключил не только на нашем сайте, а вообще, у всех.
Таким образом, вы и мы остались без комментариев.
Мы постараемся найти замену комментариям Фейсбука, но на это потребуется время.
С уважением,
Редакция






